Багряница

14.12.2012

Повесть
(из книги “Мужские сны на берегу океана”. Стр. 599-653)
Над Русалимом светает. Кроваво-рдяное солнце проникает через узкое, похожее на бойницу, окно, алым маревым высвечивая стену темницы, и струисто ниспадает на земляной пол, словно повешенная на крюк благородная багряница.Алый световой лоскут касается лица человека, лежащего на соломе. Он открывает глаза и поднимает голову. По меркам тех времён он не молод — ему за тридцать. Кудрявые чёрные волосы, мясистый нос, небольшая чёрная борода — такое у него обличье. Одет он просто. На нём серая хламида, подпоясанная синим кушаком, на ногах грубые сандалии.Сидя на ворохе трухлявой соломы, человек опирается о каменную стену. С улицы доносятся какие-то голоса, крики ишаков, скрип арб, звяканье оружия. Он слышит это, а глядит в угол, где лежат два его сообщника.Смута, которую они затеяли, провалилась. Их схватили и бросили в каменный мешок. Выход отсюда есть, но положение их безвыходно.

Понимает ли этот человек, что он обречён?  Как не понимать? Понимает. Хотя до конца и не верит, как всякий, кто легко брал чужую жизнь. Он не боится смерти. Он воспринимает её легко и просто, как и жизнь. А жизнь для него всегда была как обычная вещь — как кусок ткани, как сандалии или чаша. Он мог взять эту чужую вещь под названием жизнь. И не сомневался, что кто-то однажды возьмет его.

Что ему было нужно, когда он будоражил толпу и звал на бунт? Он и сам толком не знает. Денег? Он легко их добывал и столь же легко проматывал, не собираясь сколачивать богатство, строить или покупать дом, обзаводиться семьёй. Женщин? Женщин у него было столько, сколько он их хотел. Недостатка в них он не испытывал. Власти? Тоже нет. Ему достаточно было той, которой он обладал. Она была гораздо крепче, чем официальная. Что стоит власть, коли она держится на мечах да копьях! Воля? Да! Вот то, чем он больше всего дорожит. Конечно, воля! А все остальное — деньги, женщины, власть — это лишь прилагательные.

Так чего же он добивался, когда подбивал толпу на смуту, чего искал? Ведь ему плевать, что не вольны другие, зачем же было рисковать своей? У него-то она была — воля! Или это она его и подбила? Может быть… Ведь когда напиваешься — о похмелье не думаешь.

Утро разгорается. В каземате прибавляется света. Вместе со светом в проём оконца пробиваются новые шумы: выходят на улицу разносчики воды, оглашая окрестности призывами и звяканьем посуды; прокатывает тележку торговец рыбой — запах свежего сазана проникает даже в узкое оконце; проходит, глухо звеня упряжью и стуча копытами, небольшой караван верблюдов.

Неожиданно раздается крик, короткая воинская команда, потом накатывает рокот толпы.

— Что там, Варавва? — один из сообщников приподнимает голову, другой спрашивает глазами. Вожак перекатывается на колени, встает в полный рост. Оконце высоко. Он коротко оглядывает клетку. В углу слева стоит дубовая колода, на которой заковывают цепи. Варавва ухватывает колоду, переносит её под оконце. Оконце узенькое. В него мало что видно. И всё же…

Поблизости от застенка стоит легионер, он опирается на копьё. Дальше какие-то две простолюдинки. Справа от них осанистый мужчина — по виду купец. Слева какие-то ремесленники — на них кожаные фартуки. Все они стоят спиной, слегка повернув головы вправо, откуда накатывается шум разгорячённой толпы.

— Схватили кого-то, — не оборачиваясь отвечает, Варавва и машет рукой, — мол успокойтесь, ещё не время, то время ещё не пришло.

— В толпе под оконцем занимается разговор.

Один из мастеровых — он выше ростом — тычет подбородком:

— Этот что ли?

— Этот, этот, — приподнявшись на цыпочки, кивает напарник, в его волосах кольца стружки. — Ха Машиях.

— Месси-ия? — недоверчиво тянет первый.

— Так, так, — подтверждает другой, это, видимо, столяр.

— “Мессия”, — хмыкает простолюдинка.

— Мессия! — убежденно твердит столяр, молитвенно складывая руки.

— Да кто же он? — встревает купец, в его тонком клокочущем голосе мешается удивление и раздражение.

— Безотцовщина — вот кто, — язвит та же простолюдинка. Она либо стряпуха, либо прислуга, до того егозлива и остра на язык.

— Как так? — купец косит на неё взглядом.

— А вот так, — кривится та, но договорить не успевает — приближается процессия, все умолкают.

В густой толпе мелькает профиль измождённого человека. Лицо его в пыли и крови, волосы спутаны. На нем рваный голубой хитон. Толпа не только ведёт его в Храм, где должен свершится суд, но, похоже, уже исполняет и приговор, ещё никем не вынесенный. Процессия удаляется. Однако зеваки, сгрудившиеся обочь дороги, не расходятся. Остаются на месте и те, кто оказался под тюремным окном, только теперь их лица повёрнуты влево.

— “Мессия”, — ухмыляется стряпуха, явно понуждая возобновить прерванный разговор.

— Отец-то его легионер, — вступает другая простолюдинка. В руке её корзинка с зеленью. Она более опаслива, чем товарка, но, видать, тоже горазда посудачить да помыть косточки.

— А мать? — спрашивает у неё купец.

— А мать — распутница, — живо встревает стряпуха, однако купец на неё не смотрит, он ждёт ответа от зеленщицы.

— Да, — кивает та, уже не сдерживая длинного языка, — прелюбодейка, каких свет не видывал.

— А солдат тот, отец его, — Бен Пантера, — спешит стряпуха, норовя снова захватить внимание. — Обжора, пьяница и бабник.

— Языки бы у вас отсохли, — обрывает их столяр. — И откуда только берётся такое!

— Храмовники говорят, — миролюбиво отвечает зеленщица. — Бен Пантера — его отец.

— И сынок, видать, туда же, — язвит стряпуха. — А то “мессия, мессия”…

— А мать, говорят, была изгнана, — своим убедительным тоном продолжает зеленщица. — Жених её прогнал.

— Да не жених, — перебивает стряпуха, — муж. Плотник он…

— Что несут! — всплескивает руками столяр. — Что несут! — Его коробят наветы, а ещё, видать, то, что возводится напраслина на близкий ему ремесленный ряд. — Да откуда ведомо?

— Все знают, — огрызается довольная стряпуха. — И плотник тот за прелюбодейство прогнал её. — Она победительно взглядывает на столяра, как бы говоря, что плотник не чета тебе.

— Так сын — тоже распутник? — купец не может взять в толк, в чём же обвиняют схваченного.

— Не-е, — тянут две кумушки, склонясь друг к другу, и довольные прыскают.

Купец оглядывается, словно ищет, с кем бы обмолвиться. Он явно не здешний. Судя по бороде, откуда-то с севера — борода крашеная, завитая по-согдийски, в Русалиме завивают иначе. И подбой на плаще скромный, хотя по виду это человек не из бедных.

Крики разгорячённой толпы теряются за поворотом. Улица начинает пустеть. Уходят ремесленники, ускользают зеленщица со стряпухой. Купец, не найдя достойного собеседника, тоже пропадает из вида. В створе оконца остается лишь неподвижно стоящий легионер.

Варавва уже собирается оставить свой наблюдательный пост, но тут к легионеру подходит другой. По виду и доспехам это старший, возможно, начальник тюремной стражи. Они о чём-то переговариваются. Старший, коротко жестикулируя, объясняет младшему какой-то порядок — строя ли, шествия или оцепления, понять это невозможно, поскольку диалог идёт по-ромейски. Потом следует пауза. Взгляды ромеев устремляются влево, куда схлынула толпа. Там ещё вовсю клубится пыль.

— Как его звать? — спрашивает младший. Смысл Варавве доступен.

— Хрестус, — отвечает старший.

Начальник стражи уходит. Легионер остается один. Кроме него, в проёме оконца никого больше не видать. Ску-учно!

Солнце катит в небесную гору. В застенке жарко. От соломы исходит смрад пота, мочи и гноя. Но тут хоть крыша. А снаружи зной. По запыленному лицу легионера течёт пот. Да и не мудрено. Его шлем — что тебе котелок, подвешенный над очагом. Того и гляди, мозги задымятся.

Варавва криво усмехается. Человеческих мозгов он ещё не пробовал. Хотя чего только в своей жизни не испытал!

Этот заморский юнец – совсем сосунок. С такими Варавва любил забавляться в термах. Но сейчас он не стал бы распалять себя. Любое вожделение, любой пароксизм он отдал бы за миг воли.

Мысль о побеге вспыхивает с новой силой. Что там у ромея из доспехов? Копьё, острый меч на правом бедре — он висит на ремне, перекинутом через левое плечо; на поясе слева нож; на левом запястье и предплечье ремни выгнутого щита. Да он, Варавва, взял бы его голыми руками, доведись сойтись один на один. Только бы хребет затрещал! Если бы удалось вырваться…

Зевая от скуки и ожидания неминуемого, Варавва уже собирается отступить от окна, как взгляд его неожиданно цепляется за руку ромея. Время от времени правая рука того ныряет в щит. Варавва приглядывается. Сбоку у локтя в щите выемка, оттуда торчит кусок арматуры — прутья лозы или самшита, а кожа покрытия отгибается, точно створка. Ромей постоянно ощупывает что-то, видимо, проверяет, на месте ли.

— Тайничок, — хмыкает под нос Варавва. — Что ж ты там прячешь, щенок? Золотишко? Или камешки?

Он живо скатывается с колоды, устремляется к сообщникам. Мысль его проста и доходчива: “Постучать… Запроситься… Отворят… А там будь что будет… Всё равно ведь…” Его понимают с полуслова. Зажигающая сила голоса действует как эликсир. Оба уже вздымаются с колен. Они уже готовы к схватке. Они уже согласны за ним в огонь и в воду. Но в этот миг, упреждая их, раздается грохот кованых запоров. Арестанты оборачиваются. В проёме дверей возникает легионер. Он машет обнаженным мечом, дескать, выходи. Из-за его плеча торчит копьё другого стражника.

Варавва коротко оглядывает сообщников. Надо действовать по его знаку. Они отвечают твердым немигающим взглядом.

Варавва выходит первым. И… на миг теряется. Глаза слепит солнце. Он жмурится, злясь, что теряет время. Но когда глаза обвыкают, сознает, что это и к лучшему. Легионеров не двое, как виделось, и даже не четверо, как обычно, — их целых две кварты. Где втроём стольких одолеть!

Арестантов выстраивают цепочкой. Легионеры с копьями наперевес берут их в каре. Выходит так, что и слева, и справа, и спереди, и сзади по три стражника, хотя всего их восемь. Вот она, хитрая ромейская наука, не чета кислой иудейской зауми.

Колонна шагает мерно и неуклонно. Варавва косит глаза сначала по левой стороне, потом по правой. Тот молокосос идёт справа от него и чуть впереди. До него три шага, это всего один прыжок. Если бы не оковы!

Колонна минует ворота, втягивается за стены внутреннего города. Дело худо. Это обитель префекта. Здесь римское военное командование, тут полно солдат. Отсюда не вырваться. Разве чудо какое спасёт.

Баравва не верит в чудеса. Будь что будет. Смерть – так смерть. Всё одно. Да и что такое в сущности эта смерть, что её все так боятся? Миг. Внезапно наступившая ночь. Только и всего. Но для него, Варравы, ночь всегда была сообщницей. И кто сказал, что околевшее тело – конец всему?..

Старший конвоя, шагающий впереди, вскидывает руку, дескать, внимание — и резко останавливается. Конвоиры едва не натыкаются друг на друга. Варавва сжимает кулаки. Бежать! Он зыркает вправо —высоченный каменный забор; влево — столь же высокая терраса. Может, назад? Нет, туда путь заказан — позади пять копий, нацеленных в спину, да еще двое сообщников, которых надо миновать. Не пробиться. А если вперёд? Впереди одна спина — спина старшего. Но дальше — процессия, что пересекает путь. Там череда слуг, носилки, закрытые белыми балдахинами — за ними какие-то важные персоны. Но главное препятствие — воины, которые сопровождают процессию — у них обнажённые мечи и копья.

Взор Вараввы подёргивается пеплом. Ещё рано. Ещё не пора. Ещё не настала та минута.

Процессия, пересекающая путь, Варавву не интересует. Деланно равнодушно он отворачивается влево. На каменьях террасы, которая служит основанием какому-то зданию, он примечает надпись. Выбито по-ромейски, но догадаться, о чём речь, не трудно. Это казарма, построенная в честь императора Тиберия. А соорудил ее префект Иудеи Понтий Пилат.

Полуденный зной сверлит висок. Пот стекает по щекам Вараввы, оставляя грязные полосы. Охота пить. Но кто ему подаст, разбойнику!

Шествие важных персон заканчивается — процессия исчезает за поворотом. Старший конвоя даёт знак, и колонна вновь снимается с места.

Арестантов запирают в тесном каменном дворике. Три стены — глинобитный забор, четвертая — задник постройки. По углам и периметру встаёт стража. К тем прежним двум квартам присоединяется ещё одна. Зато тут с арестантов снимают цепи.

Сообщники Вараввы садятся прямо на каменистую землю. Взнузданные на время зовом вожака, они снова теряют волю, и создается впечатление, что их тела растекаются. Варавва скользит по ним уже пустым взглядом и выбирает для себя место. Это противоположная от ворот стена. К забору его не подпустят. Стена постройки, с точки зрения стражи, надёжна. Зато там — горка щебня, камня. Стало быть, оттуда лучше обзор и опора для прыжка.

Варавва редко ошибается в выборе позиции. Не прогадывает он и на этот раз. С возвышения хорошо видна часть людной площади, окрестности. Он узнает эти места, хотя бывал здесь исключительно ночью: башня Антония, где размещается римское командование, край Гаваффы — каменного подиума…

Кого же к Гаваффе ведут? Худая, чуть сгорбленная спина, белый хитон, поступь неровная, зыбкая. Возле помоста стража сворачивает. На миг открывается измождённый лик. Надо же! Это давешний узник, которого проводили мимо застенка. Только одежда на нём другая. Было грязное голубое облачение — теперь белый хитон. Уж не первосвященник ли ему пожаловал?

Мысль, что Каифа подарил бродяге облачение, кажется до того нелепой, что Варавве становится весело. Глава Синедриона стал благодетелем бродяг — ну не умора ли! А может, это Ирод преподнёс? А и впрямь! Почему бы царю Иудеи не пожаловать нищему хитон со своего плеча! Такой поворот ещё больше забавляет Варавву, его рот растягивает ухмылка — чего только не придёт в голову, когда её напечет весенним русалимским солнцем!

На Гаваффу возносят кресло. Варавва вытягивает шею. Замирает и толпа, собравшаяся внизу. Проходит минута — другая. На подиуме появляется грузный, облачённый в белую тогу человек. Варавва видит его профиль. Это Понтий Пилат. В месяце сентябре на празднике кущей он тоже был в белом.

(Кто спустя две тысячи лет помнит о наместниках Великой Римской империи? Только историки, узкие специалисты. Ибо все назначенцы кесаря давно канули в Лету, хотя, верно, и мнили о себе… Уцелел в памяти лишь один – этот.

Возвышаясь над толпой, префект Иудеи Понтий Пилат безмолвствует. Он знает себе цену, этот обрюзгший ставленник императора. Однако же и Пилат не ведает, что в историю он войдёт не как персона, приближённая к кесарю, не благодаря месту, которое занимает в имперской иерархии, а по причине того, что в один из дней месяца нисана он окажется на Гаваффе в центре судилища… Зато молва понизит его в должности. Почему через две тысячи лет его понизили в должности? Потому только, что прокуратор звучит как бы благороднее? Но разве можно ради красивости подменять истину? Пилат — префект. Прокуратор ведает финансами, а префект — и военачальник, и судья провинции. Вот сейчас он тем и занимается, возвышаясь над робко клокочущей толпой.)

От лица Пилата взгляд Вараввы устремляется вниз. Подсудимого скрывает подиум, на котором возвышается префект. А толпа видна хорошо, во всяком случае часть толпы, полукружьем повёрнутая к Гаваффе. Тут и знать, и простолюдины, и священники. Они поочередно переводят глаза то на префекта, то на подсудимого — это как зеркало для Вараввы. Но понять, о чём речь, трудно — Гаваффа довольно далеко.

Неожиданно доносится имя. Может, послышалось? Варавва подставляет к уху ладонь. Имя повторяется. Теперь слышится ясно и четко: Йешуа. Йешуа это его, Вараввы, собственное имя. Он получил его при рождении, это было три с лишним десятка лет назад. А Вараввой его назвали сообщники. Выходит, что — над ним, Вараввой, уже начался суд?! Он здесь, а судят его там?!

Гул толпы нарастает. Ясно доносятся отдельные голоса и видны вскинутые над головами кулаки. Оцепление солдат недовольно поводит плечами. Нет, догадывается Варавва, судят не его — судят того, в белом облачении, его тёзку.

Взгляд Вараввы неожиданно натыкается на знакомое лицо. Это тот купец, который утром стоял подле застенка. Как странно изменилось его обличье. Нет ни недоумения, ни провинциальной робости, ни даже опаски. В жестах решимость, даже гнев. Он разгорячён. Он шумит вместе со всеми, а порой, кажется, и громче. Толпа — или сам того захотел — вытеснила его вперёд, почти под самую Гаваффу, где витийствуют несколько непримиримых раввинов и фарисеев.

Голос префекта, направленный в противоположную от Вараввы сторону, теперь и вовсе теряется в гуле людского скопища. Варавва ничего не слышит: ни единого слова Пилата, ни — тем более — ответов обвиняемого. Однако о чём идет речь — по крикам из толпы догадывается. Префект интересуется, в чём граждане Русалима обвиняют этого человека. На Гаваффу, точнее на того, кто стоит у подножия подиума, обрушивается шквал брани.

— Морочил сынов Давидовых!

— Нарушал субботу!

— Объявлял себя мессией!

— Грозился разрушить Храм!

— Срывал колосья!

— Сбивал с пути истинного!

— Это враг кесаря!

Последнее выкрикивает купец. Варавва в этом почти не сомневается: у него клокочущий высокий голос и характерная картавость. Удивляет его другое: почему? Ну, назвался мессией — что с сумасшедшего возьмешь?! Ну, бродяга — разве мало таких?! Но преступник?!

Сочувствия к тёзке у Вараввы нет. Сколько таких было и сколько ещё будет. Он, Варавва, тоже в их череде. Но судьи! Какое право этот торгаш имеет судить. Он же ничего не знает. Ведь с его сандалий ещё не осыпалась красная дорожная пыль.

Над подиумом взлетает рука префекта. Складки тоги ниспадают, обнажая рыхлое предплечье. Площадь затихает, отзываясь лишь глухим ропотом. Пилат бросает какой-то вопрос.

— Йешуа! — отзывается толпа.

Рука Пилата вопрошающе тычет в подножие Гаваффы.

— Нет! — ревёт толпа. — Не этого!

Пилат разводит руками.

— Бар-ав-в-у-у! — доносятся голоса.

Пилат словно не понимает.

— Бар-аввана, — кричат одни.

— Вар-аввана, — вторят другие.

— Варавву, — орут третьи.

Пилат утишающе вскидывает руки и указательным пальцем тычет в подножие подиума: а этого?

— А этого распни! — ярится толпа. — Распни! Во имя кесаря! Во имя Тиберия!

Префект поднимается с кресла. Рука его властно простирается над толпой. Он молча кивает и скрывается за колоннадой.

Всё или не всё? И если всё, то что дальше? Варавва переводит глаза на стражу: нет ли тут каких подвижек? Забор не высокий, перемахнуть его ничего не стоит. Но дальше? Вся ли стража на виду? Куда ведёт боковая улочка? С чем граничит этот дом, стену которого он подпирает?

Тут раздаётся скрип. Варавва вскидывается. Это отворяются воротца дворика. Сначала появляется старший стражи, он входит чуть боком, за ним шествует кто-то из воинской знати. Варавва исподлобья оглядывает входящего. Дорогие сандалии, на голенях бронзовые щитки; облаченье армейского образца, но ткань не простая, а шелковая; широкий кожаный пояс с золотой пряжкой; крутые плечи, обтянутые блестящими ремнями; на голове сияющий бронзовый шлем. Надо же! Сам центурион Тулий пожаловал — начальник специальной манипулы. А обнаженный короткий меч в правой руке? Выходит, не просто пожаловал, а по его разбойную душу.

Центурион манит Варавву пальцем. Весь набычившись, Варавва поднимается на ноги. Кровь ударяет по вискам, точно било тревожного колокола, но усилием воли он усмиряет зов. Ещё не сейчас, всё ещё не время. Делает шаг, другой…

И вот в тот миг, когда Варавва собирается кинуться навстречу обнажённому клинку, центурион Тулий цедит фразу, которая повергает смутьяна в замешательство. Он переводит взгляд на стражника, косит на лежащих ничком сообщников. Снова кидает взгляд на центуриона. Может, ослышался? Тулий говорит по-арамейски, но с сильным акцентом. Может, он, Варавва, чего-то не понял?

— Ты свободен, — видя недоумение арестанта, повторяет начальник карательной манипулы.

— Свободен? — Варавва в оцепенении, ему не верится.

— Префект Иудеи дарует тебе жизнь, — центурион поводит мечом. — В честь песаха. Как принято у вас, иудеев. — И кивает куда-то в пространство. — Вместо того…

Варавва, всё ещё настороженный, готовый к любому коварному удару меча, боком проскальзывает в открытые воротца. Пола его хламиды волочится по земле. Он машинально закидывает её на плечо. Это похоже на взмах птицы, которая вырвалась наконец из клетки. Но только похоже. Птице дай только волю — мигом взмоет в поднебесье или скроется в ветвях тамариска. А тут? В любую секунду тебя может догнать копьё или стрела, пущенная в спину. Так и кажется, что она уже свистит, да что свистит — дрожит меж лопаток, жадно напиваясь твоей крови.

Узкая улочка. Та самая, которую Варавва представлял несколько мгновений назад. Он пробегает от угла к углу, таится в нишах, прислушивается, нет ли погони. На пути оливковое дерево. У подножья ствола — кучка золы. Он хватает её в пригоршню, на ходу мажет лицо, остатки сыплет на волосы. Кто там посыпал голову пеплом? Моисей? Исайя? Да какая разница — цель-то все равно не та. Там в горе сыпали — у него радость. Просто эту радость — надо оберечь, любыми способами сокрыть от соглядатаев.

Варавва петляет по закоулкам, временами пробегает по плоским крышам, кое-где переваливается через дувалы, продирается сквозь плетёные заборы. Сколько это длится, он не замечает. Ноги сами собой выносят его на пустырь. Это северная сторона. Надо было держаться солнца. В северной меньше строений. Хотя почему?.. Это же совсем близко от Северных ворот. Какая разница, в какие бежать. Главное выскользнуть. Удастся вырваться за пределы Русалима — тогда ищи ветра в поле. Уж там-то он не позволит себя словить.

Стража у городских ворот повседневная — два легионера. Значит, никто его не ищет. Неужели и в самом деле его освободили и тут нет никакого подвоха?!

За ворота Русалима вытягивается небольшой караван верблюдов. Два погонщика впереди, три позади. Варавва живо пристраивается к задним и с независимым видом проходит в их компании мимо осоловевших от пекла стражников.

— Всё, — хрипит беглец, едва минуя ворота. Сердце прыгает. Скорым шагом, чуть не бегом он сворачивает на самую узкую дорожку, которая ведёт от городских стен, и спешит, обходя камни, к кустам терновника — первому видимому укрытию. Жить все-таки лучше, чем помирать!

Терновник покрыт дымкой молодых побегов, однако кожу он не ласкает, а дерёт. Просто Варавва не обращает на это внимание. Что там шипы, когда на его теле не счесть шрамов и рубцов: и от ножей, и от кинжалов, и от мечей, и от копий — всего того, что создано человеком для калечения и убийства. Варавва не создавал оружие, но пользовался им всегда.

Продравшись сквозь кусты, Варавва опускается на колени, находит выемку и ничком падает на землю. Надо передохнуть. За последние двое суток он почти не смыкал глаз. Но не потому, что особенно маялся. Сна не было. Всё гадал, кто предал, где он совершил промашку.

Сон накатывает быстро и незаметно. Точно прибрежная волна, он касается стоп, охватывает чресла, набегает на грудь, достигает шеи, застит уши, глаза и уже в откате своём мягко тащит по камешнику, унося куда-то в пучину.

Варавва лежит, уткнувшись в перекрестье рук. Открыта только левая скула и уголок губ. Что ему снится, этому жестокому, дерзкому человеку? Или сны его пусты, как пусто место, где у людей трепещет душа? Что это? Уголок губ подрагивает, потом слегка растягивается. Неужели он улыбается? Радуется, что опять выкрутился? Или это злорадство — всегдашняя его суть — перекашивает лицо?

Просыпается Варавва резко. Поднявшись на четвереньки, замирает. Сейчас он похож на волка, который прислушивается и принюхивается: что это за запахи? что это за звуки? нет ли тут опасности?

Стараясь не касаться ветвей, чтобы не обнаружить себя, Варавва выползает из залёжки и, хоронясь за кустарником, оглядывает окрестности. Поблизости ни души. А дальше? Он приподымает голову. У Северных ворот, из которых он давеча выскользнул, какая-то сумятица. Клубится пыль. Доносятся голоса. Впереди угадывается шеренга легионеров, за ними — кучка раввинов. Потом — густая толпа горожан. А над этой процессией плывёт матёрый тесовый крест. Куда направляются эти люди — догадаться нетрудно. На Лысой горе возвышаются два таких же креста. Туда.

Варавва вылезает из залёжки и, где ползком, где пригнувшись, устремляется ближе к Лысой горе. Временами его укрывают небольшие овражки, гряды кустарников. Но иногда он бежит на виду, рискуя попасться на глаза. Зачем ему это надо, что его сорвало из укрытия – он и сам не понимает. Любопытство? Едва ли. Он насмотрелся казней. Умирая, все корчатся одинаково. У всех алая кровь, у всех течёт моча и брызжет кал. Злорадство? Тоже нет. Злорадство вызывает поверженный враг. Казнить будут сообщников и, наверно, случайного бродягу. Сострадание? Ему такое неведомо.

У подножия Лысой горы Варавва замирает. Дальше нельзя. Тут последняя кайма кустарников. Иначе могут заметить. Но главное, что его останавливает, — склон. Не заметят его, но и он не разглядит ничего.

Процессия втягивается на гору и растекается вокруг лобного места. Большинство собравшихся встают спиной к солнцу. Варавве это на руку — не заслонят обзора. Но с другой стороны, опасно — могут заметить, ведь он как раз против солнца. Варавва присматривается. Глаза зевак устремлены на центр, к высоким крестам. Им явно не до него. И он уже без опаски переводит взгляд на лобное место.

Возле крестов двое его сообщников, они согбенны и понуры. Подле них легионеры. Чуть поодаль виден третий крест, видимо, тот, что всю дорогу плыл над толпой. Крест стоит, опираясь на короткую перемычку. Это напоминает мачту. Корабль затонул, мачта сломана, а рея упорно просится в небо.

Склон скрадывает часть обзора. Не всё видно. Но фигуру, простертую возле того креста, Варавва различает. Устало поникшие плечи, безвольно протянутая вдоль бруса рука. Лица несчастного не видно, его заслоняют ниспадающие пряди волос, но по белому хитону с золотистым подбоем Варавва догадывается, что это тот, кого он уже видел.

Варавва переводит глаза на своих сообщников. Их чем-то поят, скорее всего вином. Потом лёгкими тычками подгоняют к крестам. Как безвольно, как покорно недавние смутьяны идут на казнь.

— Бараны! — шепчет Варавва. — Хотя бы пальцем пошевелили!

Всё происходит быстро и даже буднично. Две стремянки, два легионера. Один поддерживает воздетого на крест осуждённого, другой попеременно прикручивает к перекладине его руки. Несколько минут — и вот уже один зависает на крестовине, корчась от вывернутых в изломе предплечий. Ещё несколько мгновений — и вот уже второй начинает трепетать, пристёгнутый сыромятными ремнями к перекладине.

Толпа внимает их корчам и стонам без сочувствия, однако и без злорадства. Она словно не торопится проявлять эмоции, приберегая их для финала.

Легионеры ждать не заставляют. Они склоняются над простёртым бродягой и рывком ставят его на ноги. Колени несчастного подгибаются, но упасть ему не дают. Доносится какая-то команда. С него срывают белый нарядный хитон, оставляя совершенно нагим. Один из легионеров, по виду, старший обводит взглядом толпу и протягивает к зевакам руку. Просит или требует? Конечно, требует. Даже если просит. Где это видано, чтобы завоеватель просил что-то у побеждённого. Вон каким превосходством пышет его калёное лицо!

Из толпы иудеев выныривает какая-то фигура. Ба! Да это опять купец. Выходит, и тут впереди всех оказался. Шустрый, однако! И чего это он нащупал в своей дорожной суме? Ага! Какую-то алую ткань. Разворачивает, протягивает ромею. В позе торгашеская подобострастность, на лице верноподданническое выражение. Начальник стражи благосклонно кивает. Алое покрывало переходит из рук в руки. Начальник стражи возвращается к осужденному, накидывает покрывало ему на плечи, другой легионер опоясывает его грубым волосяным жгутом. Снова доносится команда. На голову несчастного что-то надевают. Варавва приглядывается. Терновый венец. По впалой щеке ползёт тёмная струйка. Шипы накололи висок, и по лицу обречённого течёт кровь. Это не первая его кровь, судя по ссадинам. И, надо думать, не последняя…

Начальник стражи указывает на осуждённого, а потом воздевает руку к небу. Его голос не достигает Вараввы — ему вторит уже загоревшаяся от вида крови толпа:

— Царь Иудейский! Царь Иудейский!

Новый жест ромея — властная отмашка к земле — обрушивает толпу на колени.

— Царь Иудейский! Царь Иудейский!

Кто-то в охотку глумится над несчастным. На плечах багряница, на челе венец — чем не царь! Кто-то запаздывает преклонить колена, не одобряя того, что происходит, однако судьбу искушать не смеет.

Варавве не жаль бедолагу, который осуждён вместо него. Его, Варавву, никогда не жалели, ни в детстве, ни в юности. Единственно, о чём он думает, становясь мысленно на место жертвы, что его не стали бы обряжать царём. Ему бы руку скорее отрубили, чтобы поглумиться, или ногу, чтобы стало смешнее.

“Царю Иудейскому” подносят чашу. Он отказывается. Варавва качает головой — глупец. В чаше вино, смешанное со смирной. Его дают перед казнью, чтобы осужденный не испытывал страха и не столь страдал от мучений. А так только хуже будет. Ромеи не любят строптивых. Тебе ли, убогому, тягаться с ними!

Ответ следует без промедления — над головой жертвы взвивается бич. Он со свистом обрушивается на его плечи — несчастный падает наземь. «Ну что, дождался?!» — сплёвывает Варавва. Бич-флагрум взвивается снова. И снова падает на спину невинного. Потом еще раз, еще…

Ликтора — тюремного палача среди ромеев нет. Легионеры пятнают жертву сами. Полосуют неумело и грубо, но при этом бахвалятся друг перед другом, подзуживают один другого.

Флагрум в руке молодого ромея. Варавва узнает его. Это тот самый молокосос, который сторожил его в застенке. Где, интересно, его щит? Молодой ромей замахивается, охвостье бича путается, но цели всё-таки достигает, потому что плечи обречённого вздрагивают.

О, этот бич! Кто-кто, а Варавва не однажды испытал пагубу этой десятихвостки. Язвы навек запеклись на его спине. И не от пластин даже металлических, а от тех дроблённых бычьих костей, что вплетены в охвостье бича. Металл оставляет кровоподтеки, а осколки пронизывают, кажется, до самого нутра.

Бич уже не свистит, а чвякает, напоённый волглой пеной. Варавва выглядывает среди ромеев старшего. Стоило ли напяливать на этого бедолагу багряницу? Тот белый хитон мигом окрасился бы в тот же цвет. Или решили скрыть, чтобы не дразнить толпу? Или белого хитона стало жалко? Варавва отыскивает в толпе купца. Тот ловит взглядом кусок оборванной алой ткани. В позе его сокрушение. «А ты как хотел?!” — презрительно усмехается Варавва.

Бич больше не взлетает. Наступает заключительная стадия. Легионеры подходят к кресту, опрокидывают его на землю. Потом берутся за осуждённого. Один ромей подхватывает его тело под мышки, другой за ноги. Два-три шага — и они опускают несчастного на крестовину.

Что там творится дальше, разглядеть трудно — легионеры заслоняют обзор… Но по стукотку и звяканью Варавва догадывается, что заколачивают гвозди. Проходит минута-другая, стук затихает. Крестовину начинают поднимать. Кто-то из ромеев пробует взять на плечо, кто-то — в обхват на уровне живота. Этот разнобой приводит к неразберихе. Старший машет, велит отставить, командует, как надо браться. Четверо легионеров — по двое с обеих сторон — обхватывают перекладину и тянут крест волоком. Достигнув уровня двух распятий, они останавливаются. Комель креста, волочащийся по земле, неожиданно срывается вниз. Там яма. О! Выходит, её заранее выкопали. Выходит, этот бедолага всё равно был обречён. Из них троих один был бы помилован, а этот всё равно бы здесь пал. Разыгрывали над ним суд, а на деле уже и приговор заранее вынесли.

Крест медленно вздымается к небу. Взгляд Вараввы, до того следившие за суетой солдат, обращается к распятому. Окровавленные стопы, распухшие лодыжки, посиневшие голени, разбитые колени, дальше лохмотья набедренной повязки. Как ясно и чётко всё видно. Словно не издали, а вблизи. Кажется, протяни руку — и коснёшься… Вот впалый живот, вот частокол рёбер, вот грудь. Грудь сплошь иссечена флагрумом. Значит, лупцевали прямо по сердцу. Глаза Вараввы скользят выше. Ключицы, сломленная безвольно шея, подбородок, бескровные губы. Рот изломан страданием. Ни злобы, ни ненависти на губах нет. Одно страдание.

Что Варавва выискивает, столь подробно и пристально разглядывая распятого? Что ему в нём надо? Или запоминает? Или, наоборот, что-то припоминает?

Взгляд разбойника вздымается выше и тут… Свет! Варавва отшатывается и даже закрывает ладонями глаза. До чего ослепительный свет открывается над челом распятого. Аж в глазах от него темнеет. «Нет!» — мотает разбойник головой. Недовольный собой, яростно сплёвывает — эк солнце напугало. И остервенело бьёт кулаком в землю.

Неожиданно в толпе, сгрудившейся у Голгофы, занимается ропот, здесь и там раздаются крики. Что такое? Начальник стражи в недоумении оборачивается, лицо его багрово. Переводя взгляд с одного кричащего на другого, ромей пытается понять, чего они требуют, эти иудеи, и наконец по жестам, которые порой красноречивее слов, догадывается. Торопясь поскорее завершить казнь – эту рутинную и докучную работу, — легионеры повернули распятого спиной к толпе. А толпе, особенно фарисеям, это не по нраву. Им, вынесшим приговор, нужно видеть мучения приговорённого. А то как же! Иначе не будет полного удовлетворения.

Начальник стражи поднимает руку, бронзовый налокотник холодно взблескивает. Этот жест и особенно проблеск живо усмиряют волнение и одновременно вызывают внимание подчинённых. Короткая команда – и вот легионеры уже поворачивают крест. Разворот исполняется грубо, рывками, что доставляет распятому новые страдания. Зато лица наблюдателей, фарисеев и законников, что гуртятся впереди, озаряются довольством и почти не скрываемым злорадством.

Всё кончено. Приговор приведён в исполнение. Земля под распятием утрамбована. Теперь дело времени. До заката все трое отойдут, и этот последний — прежде других.

Толпа начинает рассеиваться, стекая по склону и выходя на дорогу. На лобном месте остаются только легионеры. Они вытирают руки, о чём-то переговариваются, потом встают в круг, склоняются над землёй. Что они делают? Варавва догадывается — жребий бросают. Но на что? Проходит минута. Над кругом раздаётся крик победителя. Это тот молодой легионер, которого Варавва приметил ещё утром. В руке его белый хитон. Он доволен и не скрывает этого. Ещё бы! Не каждый день выпадает такая удача!

Варавва отползает за кусты и встаёт в полный рост. Ноги затекли. Пора двигаться. Но куда?

Неожиданно и резко начинает смеркаться. Вот только-только вовсю светило солнце, на небе не было ни облачка. И вдруг всё затянулось пепельной дымкой, серым сумраком. Странно. До вечера ещё далеко. Шесть часов по еврейскому счислению — полдень. Что за напасть?!

Потёмки быстро охватывают пространство. Суетятся, тыча в небо, легионеры, подхватывают с земли щиты, оружие, один за одним устремляются со склона. По дороге в город торопятся горожане. По обочине трусит какая-то хромая коза, которую подгоняет босоногая девчушка, что-то волочит за собой старик. Все спешат за стены, точно там остался день, кусок золотого солнечного времени. Их пугает не тьма — им ведомы кромешные ночи, их страшит её неурочность.

Варавва срывается с места. Он тоже устремляется к городским воротам. Но не потому, что пугается. Он ничего не боится в этом мире. Просто в мутной воде хорошо ловится рыбка.

Западных ворот Варавва достигает быстрее легионеров. У проёма гам и сумятица. Визжит какая-то женщина, надрывается в плаче ребёнок, верещит коза. В клубах пыли, в мерцаниях бледного факела мелькают перекошенные лица.

Людская коловерть затягивает Варавву вглубь. Он готовно поддается её течению, чувствуя спиной и грудью чьи-то плечи, локти, спины. Но при этом даёт волю рукам, умело ощупывая складки одежды и потайные выемки. В толпе мелькает знакомое лицо. Это опять тот купец. Что это алеет у него под мышкой? Никак та самая растерзанная багряница? Выходит, это он бежал, волоча её. Тряпица мешала ему, но он был в таком смятении, что не мог того понять и всё тащил её, выдирая лохмотья из-под ног наседавших.

Чуть напрягшись, поводя локтем, как рулём, Варавва протискивается к купцу. До проёма ворот несколько шагов. Он пристраивается сзади. Проворные пальцы ловко ощупывают полы плаща, потайные складки. Ни кошелька, ни подвесного мешочка на купце нет. Дорожная сума пуста. Единственно что есть, — нож, он висит на поясе возле левого бедра. Медлить некогда, впереди проём. Варавва дергается, хлопает купца по правому плечу, как бы норовя протиснуться с той стороны, а сам отклоняется влево. Всего миг — потяг за рукоять — и нож оказывается в его руке. Купец кражи не чувствует, весь устремлённый вперёд. Он так рвётся за ворота, что Варавва с трудом поспевает за ним. В последнем рывке, когда толпа вот-вот раскидает их, Варавва ухватывает ножны и перерезает ремешки. Всё. Купца относит напором в одну сторону, Варавву — в другую.

За воротами давки нет. Но паника не уменьшается. Вид крепких стен, которые едва уже различаются в потёмках, не приводит толпу в чувство. Потому что надежда на эти стены не оправдывается. Мрак там, снаружи. Но, оказывается, он и здесь, за этими каменными укреплениями. Что же делать? Где искать спасение? И устрашаясь небесного гнева, люди с воем бросаются кто куда. Одни — под арбы, другие — под навесы, третьи — даже в сточные канавы.

Сразу за пустырём, в одном из первых домов — харчевня. Двери её полуоткрыты, проём мерцает неровным светом. Варавва, не раздумывая, направляется туда. Он даже не осматривается, как всегда это делает. Вид харчевни разом лишает его опаски. Голод гонит напролом. Больше суток он ничего не ел. Утренняя маета, неожиданное освобождение, стремительный уход, потом тягучая казнь — всё это притупило телесные ощущения. Но сейчас пустое брюхо зарокотало, заныло, настойчиво требуя жратвы.

Варавва ныряет в харчевню. По стенам горит несколько плошек. Их явно не хватает, чтобы осветить такое обширное помещение. Но хозяина это, видимо, не заботит. То ли он не понимает, что стряслось, – хотя как не понимает, коли среди дня запалил огонь, – то ли находится в том благодушном подпитии, когда всё кажется хорошо и приятно, даже если с неба падает неведомо что.

Варавва подходит к стойке. Хозяин дородный и краснорожий. Всегда он так радушен или только по случаю песаха? И если всегда, то не нальёт ли страннику за своё здоровье, не попотчует ли его пасхальным барашком? Хозяин скалится. Страннику он рад, но мзду за угощение принимает вперёд, так у него заведено. Делать нечего: Варавва протягивает харчевнику ножны. Ножны, оказывается, богатые — они выделаны из хорошего сафьяна, украшены серебряной чеканкой. В другой раз Варавва подумал бы, прежде чем отдать за ужин такую вещь. Но сейчас ему не до того — брюхо просто стоном заходится. Хозяин прищуривается, оглядывает ножны со всех сторон, цокает языком, ощупывает чеканку и наконец благосклонно кивает.

Свободных столов в харчевне много — обеденное время минуло, до ужина ещё далеко. Два-три выпивохи дремлют за кувшинами, только и всего. Хозяин показывает гостю на стол, над которым мерцает плошка. Варавва мотает головой. Хозяин переводит глаза на ковёр, где можно возлежать. Это тоже не устраивает Варавву, он тычет пальцем на бочку, что стоит в тёмном углу. Хозяин кивает, подаёт гостю кувшин, тут же оборачивается к оконцу, что темнеет в стене, и что-то командует. Не проходит минуты — из задних дверей выныривает юнец. Он полноватый, толстощёкий, по всему видать, отпрыск хозяина. В одной руке его лепёшки, в другой — полбока барашка. От мяса струится жар, ещё дымится пригоревший уголёк. По рукам мальца течет жир, который мерцает в тусклом свете плошек.

Сняв с горлышка кувшина чашу, Варавва с ходу наполняет её и — до того у него пересохло в глотке — выпивает единым махом. Потом хватает бараний бок, выламывает несколько рёбер и яростно вгрызается в мясо. Баранина свежая, молодая, как и положено по обычаю. Хорошо! Он отрывает зубами её куски и, почти не пережёвывая, глотает. Кроваво-жирный сок переполняет рот, стекает по бороде, капает под ноги. Хорошо!! Варавва снова наливает вина, не торопясь уже, подносит к губам, пьёт медленно, ощущая его вкус и терпкость. Хорошо!!!

У порога раздаются тяжёлые шаги. В харчевню, бряцая подковами и оружием, входят один за другим четыре легионера. Лица их насуплены и удручены. Они оглядывают помещение и молча проходят к стойке.

Варавва напрягается. Ну и ну! Это же те, которые стерегли его в застенке, потом конвоировали к Гаваффе, а после участвовали в казни. Он бы, может, и не узнал их — в доспехах и шлемах все ромеи на одно лицо, — но среди них тот молодой, которого он приметил ещё с утра… Что им здесь надо? Случайно? Или кого-то ищут?

Незаметным жестом Варавва ощупывает нож, косится в ту сторону, где таится очаг. Двери туда есть. А выход оттуда? И если есть — куда он ведёт?

Ромеи толпятся возле стойки. При виде бочонка лица их разглаживаются. Они о чём-то переговариваются. Варавва приглядывается. Глаза солдат обращены на молодого. Старший похлопывает его по плечу. Слов не разобрать. Но смысл речи доходит. Молодого воина уговаривают оплатить выпивку. У него нынче праздник. Он выиграл жребий. Вон какой белый хитон достался ему с плеча казнённого. Не каждый день выпадает такая удача. Но чтобы хитон дольше носился, чтобы не прохудился да не потратился молью, за него надо выпить. Это святое. Без этого не обходится ни одно приобретение. Молодой ромей смущён. Лицо его заливает румянец, он снимает шлем, старательно приглаживает короткие светлые волосы. Ему приятно внимание сослуживцев — людей старше его по званию и возрасту. Но ему не очень охота расставаться с динариями. Ещё несколько фраз, несколько реплик — и он, наконец, сдаётся. Монеты шлёпаются на стойку. Хозяин живо подает два кувшина вина, щёлкает пальцами несколько раз, давая знак своему помощнику.

Ромеи садятся за тот самый стол, что хозяин предлагал Варавве. Тут же подлетает малец, который на широком блюде подносит жаркое. Ромеи наливают вино. Они довольны застольем. Трещит раздираемая руками баранина, стучат чаши.

Рука Вараввы ослабевает. Опасности, кажется, нет. Ромеи сами насторожены, хотя и не подают вида — где это видано, чтобы среди бела дня померкло солнце. Варавва тоже берётся за кувшин. Однако из тени не выходит. Цедя вино, он искоса поглядывает на легионеров. Щиты у троих прислонены к винным бочкам, что стоят сбоку. А у молодого — он сидит к Варавве спиной — щит зажат меж коленей. Что он там все-таки прячет?

Легионеры едят молча. Молчание прерывается лишь отдельными репликами. Солдату за трапезой не до тирад, тем более — если выпало пожрать на дармовщинку. Тут важно не прозевать, не упустить самый лакомый кусок. И они не зевают. Они яростно рвут молодое мясо и глотают большие куски, почти не прожёвывая, только дружно и ритмично запивают вином да икают. Это напоминает марш вымуштрованной когорты, только там они работают ногами, а тут челюстями да глотками.

Вино у ромеев подходит к концу. Молодой легионер встаёт и направляется к стойке. Он малость захмелел, однако не настолько, чтобы забыть щит.

Пока ромей снова заказывает вино, пока хозяин отворачивается и открывает в бочонке затычку, Варавва подманивает мальца. Тот подлетает мигом. Взгляд готовный, но плутоватый. Такого не проведёшь. Такой сам, кого хочешь, облапошит. Варавва плещет в чашу вина и подвигает её мальцу. По случаю праздника не грех. Тот оборачивается — не видит ли отец, — залпом опрокидывает чашу и прикладывает руку к груди. Тем временем Варавва просит его об одолжении. У него, Вараввы, послание. Оно предназначено вон для того ромея. Одна молодая особа ожидает его к себе. Она прислала провожатого, который будет ждать во дворе. Он, Варавва, сейчас выйдет, как будто оправиться, а минуту-две спустя надо вызвать легионера. Там, наедине, Варавва всё ему и передаст. Понятно? Малец кивает, дескать, понял, всё будет исполнено, и отходит.

Молодой легионер возвращается к столу. Кувшин тотчас обносится по кругу. Более благоприятного момента не дождаться. Варавва тенью стелется вдоль стены и, не скрипнув дверью, выскальзывает наружу.

Кругом по-прежнему темно. Темнее даже, чем было прежде. Или это после плошек так кажется. Не дожидаясь пока полностью обвыкнут глаза, Варавва сворачивает направо. Сразу за углом — высокий забор. Здесь тесно и неудобно. Ноги несут его назад. Слева в глубине двора что-то белеет. Он устремляется туда. По обе руки — купы кустарников, а белое — это колодец.

Тихо, город затаился. Где-то, словно чуя беду, скулит собака да из-за стены харчевни еле слышно доносятся голоса. Варавва ждёт. Он почти не сомневается, что ромей появится. Молодой. Куда он денется? Женщина для такого, как для зверя приманка. Поманит — никакого поводка не надо. Сам побежит. А у этого явно какая-то есть. Не может быть, чтобы не было.

Дверь вскрипывает, от притвора тянется полоска зыбкого света. Мелькают сандалии, оплетённые ремнями икры, подол короткой военной туники. Как можно доверительнее, почти шёпотом Варавва окликает вышедшего. Тот затворяет дверь и идёт на голос. Глаза Вараввы обтерпелись. Он видит ромея хорошо. Щит взят по-боевому, в руке короткий меч.

— Я от госпожи, — коверкая арамейский и латынь, подпускает Варавва и при этом показывает руки, дескать, они пусты, дескать, он не имеет дурных намерений, а для убедительности слегка хлопает в ладоши.

— От госпожи? — переспрашивает молодой ромей. Он опьянён. Опьянён не столько вином, сколько предстоящим свиданием, которого он давно добивался. Варавва не ошибся, подозревая это: у ромея кто-то есть. Но даже если бы ошибся — по сути всё равно прав. Молодое сердце безоглядно. Оно непременно откликнется на зов женского, на всё то, что сулит тайную встречу. Не может не откликнуться.

Шуршит песок — ромей делает ещё один шаг. Скрипят ремни доспехов. Глупый, беспечный юнец. Он переполнен мыслями о свидании, о своей юной любви, он мечтает о предстоящих объятиях, а попадает, так ничего и не поняв, в объятия смерти.

Удар Вараввы точен. Он своё дело знает. Нож минует защищённые места — все эти налокотники, нагрудники, щитки — и входит в ямочку меж ключицами. Смерть наступает мгновенно. Вскрик, занявшийся в горле, захлестывается потоком крови. Всё.

Подхватив обмякшее тело, Варавва прислоняет его к колодцу. Проворные пальцы обшаривают складки туники. На поясе кожаный кошелёк, но в нем всего пара динариев. А в щите? Стаскивать ремни с мёртвой руки некогда. Варавва распарывает сыромятину взмахом ножа и тянет щит на себя. Что он там прячет? Золото? Драгоценные камешки? Или деньги? Эта загадка занимает Варавву с самого утра. И вот наконец он может её разрешить. Пальцы проникают за кожаную створку, касаются прутьев, нащупывают какой-то овальный предмет. Он тянет добычу к глазам. И — о! — разочарование! Это всего лишь дешёвенькая камея, какими торгуют едва не в каждой лавчонке. Цепочка, которая вдета в ушко овала, столь же безыскусна и проста. Варавву охватывает ярость. Он топчет щит. Плетёный из лозы, крытый грубой кожей, щит слегка прогибается, скрипит, но не ломается. Варавва прыгает на него обеими ногами. Раздается треск. Трещит лоза, трещит металлический значок — две скрещенные молнии на передке. Варавва мигом остывает, зыркает глазами по сторонам — теперь не только услышать, но и увидеть могут: светать стало. Он живо подхватывает щит, бросает его в жерло колодца. Из глубины доносится всплеск. Туда же летит меч. Тот падает почти беззвучно. Настаёт черёд их хозяина. Варавва подхватывает тело под спину, другой рукой хватает за пояс. Ромей молод, заматереть не успел, веса в нём немного. Варавва вздымает тело на край колодца и лёгким толчком сбрасывает его. Ромей летит вниз, Варавва устремляется в сторону. Попутным движением он подхватывает белый хитон, обронённый ромеем, и, когда раздается плеск, Варавва уже пересекает дворик.

Мгла рассеивается столь же быстро, как и накатывает. За Северные ворота Варавва выходит, когда вновь открывается солнце. Идет девятый час по еврейскому счислению. Богатый на события выдался этот день — первый день песаха, четырнадцатый день месяца нисана, в пятницу, 5541 года от Сотворения мира.

*  *  *

Солнце, продолжая свой прерванный ход, катит к земле, однако оно ещё высоко и жаром томит спину. Сбросить бы хламиду, да нельзя — весенний жар мигом опалит кожу.

Дорога, по которой идёт Варавва, пустынна. Слева и справа тянутся холмы, за ними — далёкие горы. Никого не видать. Иудеи празднуют пасху. Они сейчас сидят за столами. А ромеи? У пришельцев служба не прерывается, они постоянно в боевой готовности. Эта мысль подталкивает Варавву на обочину. По дороге идти опасно. Конная погоня мигом может настигнуть. И он, уже не мешкая, сворачивает в сторону.

Местами по бездорожью брести даже приятно. Свежая трава, какие-то цветы, которые покорно никнут под сандалиями. Но больше здесь всё-таки репейника и колючек. Они цепляются за ремни, обдирают щиколотки, царапают голени.

Минуя очередную такую гряду, Варавва останавливается. Одна колючка впивается в большой палец, да так глубоко, что с ходу и не вытащишь. Варавва садится на полу хламиды, привычным жестом тянется к поясу. Ножа нет. Он охлопывает складки хламиды, ощупывает потайной карман. Там тоже нет. Обронил или утопил? Он пытается восстановить свои действия, но вспомнить не может. Нож выпал не только из рук, но, видать, и из памяти.

Потеря приводит Варавву в бешенство. Однако пенять не на кого — сам виноват, — и он быстро остывает. Чего-чего, а нож-то он добудет, невелика потеря. А занозу можно вытащить и без ножа. У него крепкие ногти. Чиркнув указательным, он, бывало, распарывал человеческую кожу, приводя свою жертву в неописуемый страх. А тут заноза… Подковырнув ногтем комелёк колючки, Баравва с ходу выдергивает её и подносит к глазам. Заноза крупная и острая. Но не она так занимает внимание Вараввы. Бзгляд его скользит по кончикам пальцев. Под ногтями буреет запекшаяся кровь. Чья она — ему понятно. Но когда? Из-под ножа брызнула или когда взял ромея под мышки? Он машинально обкусывает ногти, сплевывая огрызки под ноги, и прикидывает, где лучше устроить ночлег.

*  *  *

Просыпается Варавва поздно — за полдень следующего дня. Голода ещё нет — поел он вчера досыта. Дорога пуста. Второй день песаха значим не менее первого. Едва ли появится какой-то караван или того лучше — отдельная повозка. И Варавва решает отлежаться в кустах до нового дня, благо поблизости журчит ручей.

Полдень следующего дня застаёт Варавву близ дороги. Он уже не таится. Опасность изрядно притупляет нарастающий голод, а ещё ощущение, что его никто не ищет. Ромеи опились — был бы повод, а они тоже горазды пображничать; молодого легионера ещё не хватились, а потому тревоги пока нет.

Предположения Вараввы призрачны. Они неизбежно вызывают сомнения. Легионеры поминали четвертую стражу. Это Варавва слышал собственными ушами. Что означают эти слова — он знает хорошо. Стало быть, сдав свою смену, четверо легионеров должны были заступить в караул в полночь с воскресенья на понедельник. С того часа минули ночь и утро. Неужели никто из стражи не спохватился? Или решили, что свидание затянулось, в жаркие объятия попал молодой воин? А как же армейская дисциплина? Ну ладно — солдаты… А хозяин харчевни? Колодец ведь не заброшен, он же им пользуется. Неужели ничего не обнаружил? Или там так глубоко? А сын его — этот пронырливый малый, неужели и он ничего не смекнул?

На дороге со стороны Русалима появляются небольшие караваны. Значит, ворота открыты, значит, тревоги нет. И хотя неубедительными кажутся его предположения, в чём-то они подтверждаются.

Хоронясь в кустах, Варавва наблюдает за проезжающими. По лёгкому шагу верблюдов и ослов он заключает, что баулы пусты. Хозяева всё распродали, а закупили лишь мелочь да подарки. Выходит, в потайных кошелях есть золотишко и драгоценности. Только как это взять? Расклад явно не в его пользу. В караване человек шесть-семь. Если бы ночью… Да с ножом…

Проходит ещё несколько караванов. Намётом пролетает какой-то всадник. Не иначе догоняет земляков. Вдалеке за поворотом появляются две повозки. Мои, решает Варавва. Наитие его подводит редко. Он доверяет ему. Это его сила и вера.

Прежде чем выйти на дорогу, Варавва выламывает в кустах подходящую под руку палку. Потом поправляет одежды, а когда ступает в колею, подхватывает пригоршню дорожной пыли и слегка посыпает ею голову и плечи. Чем не паломник, с восхода отмеряющий своим посохом дорожные вёрсты! И стопы в пыли, и лицо. Паломник – да и только.

Шагая по обочине, Варавва не спешит. Он бредёт медленно, демонстрируя усталость, а на деле поджидает повозки. И даже когда колёсный скрип раздаётся почти над ухом, не оглядывается.

Две арбы запряжены мулами. На обеих по человеку. Это то, что надо. Наитие и на этот раз не подводит Варавву. Но каково же его удивление, когда в переднем вознице он узнает того самого купца. Борода крашеная, завитая по-согдийски — в Русалиме завивают иначе. И плащ тот же, светло-серый, только сейчас он не на плечах, а на перильцах арбы. И покрывало на голове то же самое, голубое; и жгут, что придерживает накидку на темени.

Другой на месте Вараввы при таком совпадении наверняка смешался бы, оторопел; да что оторопел — растерялся бы: к чему эта череда встреч? Может, это знак какой? Того хуже — рок? Но только не Варавва. Минуту назад готовый обратиться с учтивой и смиренной просьбой, он на ходу преображается и предстает уже в ином образе.

— М-мм, — напрягает Варавва шею, выдавливая нечленораздельные звуки. — М-м…

Купец осаживает мулов. Перед ним странник, к тому же убогий, у него нет, видать, языка. Бог Яхве не одобрит, если такому не оказать милости. А то, что по пути или не по пути, так дорога одна. И он благосклонно тычет хворостиной позади себя:

— Присаживайся, брат. Располагайся. Умаялся, поди.

— М-м, — усердно кивает Варавва, прикладывая руки к груди и не заставляя себя ждать, забирается на повозку.

Дорога монотонно тянется по долине. Слева и справа в знойном мареве синеют горы. Ближе редкими грядами тянутся зазеленевшие холмы. А вблизи по сторонам набирает силу разнотравье.

— Эк всё цветет, — поводит бородой купец. — Солнце-то ещё не опалило… Благодать!

— М-м, — тянет своё Варавва. Он доволен придуманной ролью. Мычи да мычи — и выдумывать ничего не надо.

— Цветов-то нынче! — поглядывая по сторонам, радуется купец. — Цветов-то! Это фиалки. Видишь? Вот те светленькие — ветреницы, а вот те алые — пионы.

В ответном мычании купцу слышится вопрос.

— Откуда ведаю? — как бы переспрашивает он. — Так я же красильщик. Мне положено это знать. Красильщик тканей. — Он слегка оборачивается. — Хаим из Лода. — Голова возвращается на место, но секундой позже едва не запрокидывается. — А тебя?

Мычание попутчика ни о чём не говорит, но наводит на простейшее:

— Моше?

— М-м, — мотает головой Варавва.

— Мисаил?

— М-м.

— Мафусаил?

— М-м.

Купец увлекается. Ему интересно — это же как загадку разгадывать. Но Варавве игра надоедает и, когда купец называет очередное имя — Иосиф, — он кивает.

Пообедать купец останавливается на краю маленькой деревушки. Мулов не распрягают, но ставят в тень подле смоковницы. Слуга купца — молодой парень — надевает на них торбы. Потом по знаку хозяина спешит к крайнему дому, а возвратившись, приносит свежий козий сыр.

Короткая молитва. Все трое садятся вокруг браной скатерти. На ней лепёшки, кувшин с вином, кашерное мясо, окропленное уксусом. Слуга — его зовут Шауль — ломает хлеб, сдабривая его оливковым маслом, а сверху кладёт козий сыр.

Варавва ест с жадностью, не заботясь, как набожный паломник выглядит со стороны. Когда он голоден, ему не до церемоний.

Лёгкий низовой ветерок наносит резкий вонючий запах. Купец оборачивается. Во дворе ближнего дома стоит плетёный навес, под ним жёрнов, который вращает верблюд, а верблюда погоняет маленькая девочка.

— Кунжутное масло давят, — морщится купец. — Не на месте мы устроились. — Однако попыток переместиться куда-то не делает. Здесь мух поменьше, не так печёт. Да и лень искать другое место. Что до Вараввы, так ему всё равно — на его аппетит эта вонь не влияет.

После трапезы нелишне бы полежать, растянувшись под смоковницей или под арбой. Но запах-таки донимает, и купец решает тронуться немедля.

— Передохнём дальше…

Опять тянется дорога. Опять монотонно стучат копыта. Опять скрипят арбы, оставляя позади долгую пыль.

Купец дремлет, сидя на передке. Попутчика тоже клонит в сон. Он немного сопротивляется, кося назад, но мысль о погоне настолько слабая, что уже отдаётся дрёме без остатка.

К вечеру обе арбы достигают Газера. В город купец заезжать не собирается. Он объезжает его стороной, а на ночлег останавливается возле двух дубов. Место укромное, есть где попастись мулам, а главное — под рукой вода: в купах олеандров бойко журчит ручеёк.

Слуга разводит костерок, затевает какую-то похлебку. В вечернем сумраке бродят на длинном поводу две пары мулов. Сухо трещат цикады. Хозяин, обратясь к огню, возлежит на походном коврике. Варавва сидит неподалеку, подложив под себя полу хламиды.

Купец уже который раз сокрушается о пропаже ножа. Потерять он его не мог, скорее всего — украли. В этом Русалиме ухо надо держать востро, иначе вмиг обчистят. И песах их не остановит. Варавва кивает, он согласен с купцом, только с небольшой поправкой. В его руках нож тоже не задержался. А зря. Мог бы послужить. Хотя бы нынешней ночью. Ну, да чего горевать. Рук-то он не потерял, а тем более — головы. И так управится. Купец не ахти какой двужильный, а слуга и вовсе ещё юнец.

Купец косится на паломника. Говорить с ним трудно — только мычит, а распинаться перед незнакомцем нет охоты, тем более в присутствии слуги. Внимание купца привлекает какая-то ткань — она белеет в складках чёрной хламиды.

— Что это? — показывает он пальцем.

Варавва перехватывает взгляд и вытаскивает белый хитон.

— О! — восклицает купец. Кто-кто, а он-то знает толк в тканях. Это дорогое цельнотканое полотно, притом отличной выделки. Откуда оно у убогого паломника? Варавва понимает купца. Тыча пальцем, он показывает сначала на хитон, потом назад, в сторону Русалима. Потом кладёт руку на сердце и делает поклон.

— Подарок? — догадывается купец.

— М-м, — кивает Варавва.

— Но чей? — купец весь в нетерпении. Варавва возносит глаза к небу.

— Кто-то из раввинов? Из храмовников?

Варавва качает головой, дескать, бери выше.

— Из первосвященников?

Варавва кивает.

— Неужто Синедрион? — недоверчиво тянет купец.

— М-м, — мычит одобрительно Варавва.

Купец с минуту безмолвствует.

— А за что? —наконец вопрошает он.

Варавва подворачивается на колени, бьёт поклоны, потом разворачивает перед собой ладони, как бы изображая чтение. Что с того, что он худо умеет читать и Тору держал перед глазами только в детстве. В этой игре нечего остерегаться излишков. Кто завтра проверит его способности? Этот что ли?

Купец внимательно следит за жестами паломника. А когда Иосиф, продолжая стоять на коленях, изображает, как копает, а потом тащит что-то на плечах, хлопает себя по лбу.

— Послушник! Ты был послушником у храмовников! И за труды праведные и молитвы Синедрион пожаловал тебе этот хитон. Так?

— М-м! — кивает, скалясь, Варавва, довольный, что может открыто посмеяться над купцом. Белизна хитона застит красильщику глаза, и он не замечает насмешки.

Меж тем поспевает варево. Слуга приглашает их к трапезе. Хлеб, остатки сыра, вино, а на горячее — бобовая похлебка. Едят молча и не торопясь. Купец подливает вина, потчует Варавву.

— Ты хороший работник, Иосиф, коли такой подарок заслужил. За тебя!

— М-м! — отзывается довольный паломник. Здесь Варавва почти не играет. В своем деле ему и впрямь нет равных.

Окрестности погружаются во мрак. Звёзды, обсыпавшие небесный свод, светят слабо. Но вот из-за дальних гор выплывает луна, и становится светлее. Окутываются матовым сиянием дубы, высвечиваются крупы мулов, пасущихся в стороне, очерчиваются силуэты арб.

Ужин подходит к концу. Все трое творят благодарственную молитву. Потом Варавва, смиренно приложив руку к груди, отходит от костерка и забирается под арбу. Место он наметил давно, потому устраивается недолго. Запахнулся хламидой, подвернулся так, чтобы держать в поле зрения костерок. И затих. Спина прикрыта — её защищает колесо, левая рука, что сильнее правой, наизготовке. Чуть что — он готов и к защите, и к нападению.

Купец со слугой сидят у огня. Купец подливает себе вина, цокает языком. Его что-то томит или беспокоит. Чует опасность? Едва ли. Стал бы он тогда пить и раскидываться в такой вольной позе. Тут что-то другое.

Варавва прижимает к уху ладонь. Разговора как такового нет. Говорит больше купец. У него развязался язык. Слуга Шауль только поддакивает.

Судя по речам, купец съездил в Русалим с немалой выгодой. И поторговал, и подарков накупил, и брата проведал. Конечно, брат мог бы поменьше взять за постой. Но лучше уж ему, родной крови, динарии оставить, чем чужим на постоялом дворе отдавать.

Разговор неожиданно сворачивается к переписи. Со дня последней минуло четырнадцать лет. Последняя перепись была едва ли не при Августе. Не при Августе — при Тиберии, уточняет слуга. Купец умолкает, что-то явно подсчитывает, потом согласно кивает. А и верно — последняя перепись была все-таки при нынешнем кесаре, при Тиберии. При Августе была одна, но до другой император не дожил. А при Тиберии будет уже вторая. Если он, конечно, доживёт.

При последних словах купец поворачивает голову, глядит в сторону арбы. Тихо. Паломник, сморённый дорогой, явно спит. И купец снова возвращается к тому, о чём начал.

К переписи надо хорошенько подготовиться. Неплохо было бы подрезать землицы. Дубовая роща за Гефейским ручьём давно не даёт ему покоя. Вот бы заполучить её. Только как? Нужен ещё хотя бы один человек. А у него сын, жена, дочь, не считая слуги да работника. Хорошо бы представить для переписи человека, которого выдать за своего родича, скажем, брата или на худой конец — племянника. Что скажет переписчик? А что переписчик! Переписчик тоже человек! Ежели это иудей — шёлка ему подарить на талит. Ритуальное покрывало тоже ведь изнашивается. С дырявым в синагогу не пойдёшь… А ежели ромей — того же шёлка можно предложить на тунику. Тхелет — такой цвет, он всем к лицу. Женщины в Риме любят, говорят, светло-голубое. И жене, и любовнице здешней такая туника понравится. Оба, говоришь? Если заявятся оба, тогда вместо одного куска надо будет два приготовить, только и всего.

Булькает вино. Купец пьёт. Отрываясь от чаши, хвалит. Снова пьёт, вздымая лицо к звёздному небу и вдруг обмирает:

— А тот-то ведь не стал пить… Отказался… Вино со смирной… Успокоило бы… Бичом полосовали… Нет… Не принял… Гордыня обуяла…

Варавва чуть приподнимает голову. В сполохах костра видны запрокинутое лицо купца, вздёрнутая борода. В глазах его страх и изумление. Красное вино льётся через край. Купец перехватывает чашу, с отвращением встряхивает облитую руку, плещет остатки вина в огонь:

— Но ведь Синедрион… Книжники, старейшины, первосвященники… Сам Гамалиил, Савл из Тарса… Каифа!! А он? Кто он против них? Против… — Купец снова вздымает глаза к небу, не смея произнести священное имя. В звёздное небо уносятся только тревожные золотистые искры.

Купец долго и неотрывно глядит на огонь. Руки его, обагрённые жаром, не находят места. Он ворошит головешки, золу, бросает палку, снова принимается ворошить.

— А ведь я узнал его, — наконец тихо роняет он и словно сам себе удивляется. — Узнал… Было это три года назад. Ровно три года. Как раз на песах. И тоже в Русалиме. Торговал я возле Храма. Там много на паперти собралось. Волов продавали, овец… Кто барашка не мог купить — предлагали голубей… Менялы кричали… Так всегда было… Так было заведено. И тут откуда ни возьмись он. Взлетел на паперть. В руке бич. И ну хлестать направо и налево. И по волам, и по спинам погонщиков… Столы опрокидывает, лотки с товарами… “Прочь из дома отца моего. Это не место для торжища”. Точно мы что-то дурное делаем… Да ведь нет. Всё же во славу Сущего. И эти барашки для песаха. И мои талиты нежно-голубые… Видел бы кто, как покрывала те пали под ноги. Как стали их топтать. Весь мой труд насмарку. Все доходы… А за что? Не-ет. Бог, он все видит. Поднял ты бич на людей — и тебя бичом покарают…

Варавва закрывает глаза. То, что задумано — никуда не уйдёт. А пока стоит воздержаться. Тут может быть интересное продолжение. Он это чует.

* * *

Просыпается Варавва на заре. Слуга запрягает мулов. Хозяин лежит на арбе, но тоже ворочается, шумно кряхтя и отдуваясь. Накануне он изрядно выпил, потому тяжеловат.

Завтракать путники не садятся. До Лода всего один переход. Поедят как следует уже дома.

Слово “дом” купец катает на все лады. Он ещё не отошел от вина, хмельное ещё бродит в нём и будоражит, а потому, сидя на передке арбы, он вовсю хвастается. То расхваливает своё хозяйство, свою красильню. То с нежностью рассказывает о сыне — своем наследнике. То расписывает красавицу-дочь. То нахваливает жену, поясняя, какая она замечательная хозяйка. То заводит речь про слугу и работника, разъясняя, в каких они живут условиях. А под конец, уже без обиняков и намеков, приглашает Иосифа к себе в работники. Чего ему торопиться в Тир, куда он, как выяснилось накануне, нацелился? Поживёт в Лоде. Хотя бы до переписи. Деньжат подзаработает. А там видно будет.

Варавва делает задумчивое лицо, давая понять, что осмысливает. Но про себя решает быстро: он останется. Почему бы не провести в этом хвалёном доме хотя бы ночь?!

Дом купца стоит на окраине. Разглядеть его целиком трудно. Часть постройки закрывают инжирные и мандариновые деревья; часть — развешанные, видимо, для просушки разноцветные полотнища. Но судя по тому, что открывается глазу, дом просторный.

Передняя арба вкатывается на двор. В доме поднимается переполох. Со всех сторон навстречу спешат домочадцы. Опережая всех, летит кудрявый черноволосый мальчик лет десяти.

— Давид, мой сынок, — подхватывая наследника, смеётся купец. И целует его, целует, топя лицо сынка в своей бороде.

— М-м, — скалится ответно Варавва. Он любит мальчиков такого возраста.

Следом, шаркая сандалиями, трусит лысый мужчина.

— Это Борух, работник, — поясняет купец. Варавва безучастно скользит по тому взглядом.

С веранды дома спешит женщина. Хаим, опуская наконец сына, перехватывает взгляд Бараввы.

— Сара, моя жена.

На женщине вольного покроя одежда. Определить её стать трудно. Но коли такое видное лицо, значит и всё остальное тому соответствует.

Уже почти неделю у Вараввы не было женщины. Желание не даёт ему покоя. И глядя на приближающуюся Сару, он думает только об одном.

Вот она протягивает навстречу Хаиму руки. У неё яркие пухлые губы. Варавва учтиво кланяется, ощупывая горящими глазами её грудь, бёдра, живот, готовый, кажется, взглядом распороть эти столь лишние одежды. Но тут… Тут в поле зрения склонившегося Вараввы возникает ещё кто-то. Лёгкая стопа, подол голубой туники — все это выпархивает неведомо откуда. Варавва вскидывает опущенную в поклоне голову, истома прошибает его чресла.

— Юдифь, дочь моя, — представляет Хаим. Баравва кивает да мычит. Сейчас он не притворяется — у него действительно нет слов, только утробное похотливое мычание.

Матушка — хороша. Ещё не поблекла, ещё и морщин почти нет, и тело, хоть и просторное, а ещё легкое. Но дочь! Эти огромные агатовые глазищи, эти порхающие, словно сами по себе губы, эта чистая высокая шея…

Варавва мычит. Слюна переполняет его глотку. Вот то, что он чуял. Интуиция его снова не подвела. Но одной ночи тут мало, решает он, приходя немного в себя, — одной ночью тут не обойдёшься.

* * *

Работа, которую предлагает новому работнику Хаим, оказывается нехитрой, если не сказать простой, однако для новичка немного противной. По сути это почти охота или почти ловля, только добыча тут — не зверь или рыба, а букашка.

Насекомые — разные там жуки-рогачи, какие-то блошки-вошки — гнездятся на дубах. Напиваясь дубового сока, они пухнут и раздуваются. И вот когда они насытятся до отвала, их надо выковырять и сдоить в сосуд. Удой тот невелик — капля. Но если снять сотню, тысячу этих козявок, можно нацедить целую плошку. А плошка сукровицы — это пара крашеных покрывал и накидок.

Дубовая роща, принадлежащая красильщику, примыкает к его усадьбе. Хаим самолично отводит туда нового работника, показывает, что надо делать, передаёт ему главный инструмент для работы — нож и, пожелав удачи, уходит.

— На обед, Иосиф, тебя кликнут, — бросает он напоследок. — Бог тебе в помощь!

В сиротском детстве Варавву заставляли вычёсывать вшей. Чем больше их отыщешь, тем благосклонней будет хозяин, тем, стало быть, сытней твоя похлёбка и мягче подстилка. А меньше — так меньше будут и милости. Тогда ступай на двор, крадись к псам, выхватывай у них из-под носа кости или требуху. Да беги, покуда не настигли тебя их когти и клыки. Те вши значили для сироты многое. Он любил их, преклонялся перед ними, как иной раб преклоняется перед своим господином, и одновременно ненавидел их. С какой нежностью, едва ли не сладострастием он снимал вошь с темени, с заушных складок, ласково-вкрадчиво подносил пред очи хозяина, чтобы тот полюбовался добычей, и тут же давил её. Как хрустело круглое сытое брюшко! И как брызгала из-под его ногтя алая хозяйская кровушка!

Варавва криво усмехается, касаясь ладонями дубовой коры. Это те же заушные складки, только твёрже. Детская память оборачивается возвращением навыков. Пальцы его с тех пор затвердели, однако не закостенели, они по-прежнему гибки и проворны. Купец того ещё не ведает, хотя уже испытал на себе.

Работа у Вараввы спорится. Он ковыряет и ножом, и пальцами. В маленьком кувшинце, что покоится на груди, уже побулькивает. Тесёмка, на которой висит сосуд, всё ощутимее трёт шею.

Когда солнце достигает зенита, за Вараввой прибегает Давид.

— Пожалуйте к столу, — зовёт он издалека. Глаза серьёзные, на губах ни тени улыбки. Стесняется или боится?

Нового работника уже ждут. Хозяин с деловым интересом — как тот поработал? Хозяйка со сдержанным любопытством. Слуга и работник с оттенком ревности. А Юдифь, как и младший брат, с настороженностью и робостью.

Кувшинчик с дубовой сукровицей переходит от работника к хозяину.

— О! — восклицает Хаим, заглядывая в горлышко и осторожно взвешивая сосуд на ладони. Он доволен. Работник попался проворный. Вон сколько сразу принёс. За полдня, считай, дневную меру нацедил.

Сара, радуясь удаче мужа, приглашает мужчин к столу. Хаим кивает. У него особые виды на нового работника, и он усаживает его рядом.

На столе свежая рыба, зелень, первые овощи. Варавва ест в охотку и не чинясь. Хозяин наливает светлого вина. Варавва мыкает, охотно принимает чашу, запрокидывая голову, пьёт. Глаза его масляно щурятся, а острый зрачок мимоходно касается полной груди хозяйки — он видел её соски, когда та, наклонясь, мыла мужу ноги; жадно отслеживает Юдифь.

Юдифь в нескольких шагах, на той стороне стола. Но ему кажется, что он чует её потаённый запах. Это запах моря, только тоньше. Это сладостный запах устрицы. Когда раковина, извлечённая со дна, уже обсохла и, ещё не раскрытая, покоится на твоей ладони. Когда ты обнажаешь нож и вводишь лезвие меж створок. Брызжет розовый сок. Створки медленно растворяются, открывая влажные перламутровые лепестки, и ты приникаешь к ним своим жадным языком.

О, этот сладкий дурманящий запах. Он не даёт Варавве покоя. Он чует его повсюду. Когда работает в роще и видит мелькнувшую на дворе голубую тунику, когда пьёт из Гефейского ручья, из которого Юдифь с матерью берут воду. Но особенно в доме, где, кажется, всё охвачено этим запахом. С трудом Варавва сдерживается, чтобы в первую же ночь не проникнуть за её дверь.

*  *  *

Минует день, другой, третий. Наступает суббота. Благочинные иудеи дважды за день идут в синагогу. В этот день Варавва умудряется остаться с Юдифью наедине. Это происходит между “минху” и “маарив”, то есть дневной и вечерней молитвами. Встреча длится всего несколько мгновений — в любой момент на веранде может кто-нибудь появиться. Баравва молча загораживает Юдифи дорогу и так же молча надевает на её шейку белую камею. Это та самая вещица, которую Варавва  отобрал у ромея. Нитка тонкая, она, верно, не толще, чем шрам на шее влюблённого юнца. Юдифь стоит в оцепенении, понурив глаза. Наконец Варавва открывает ей путь, и она без оглядки убегает.

Вечером Хаим приглашает нового работника в сад. Солнце катит по макушкам апельсиновых деревьев. Ещё светло.

Неподалеку от дома высится нечто вроде шатра. Это на веревках и шестах свисают полотна текстиля. Они сушатся после окраски и одновременно служат уютным навесом.

— Сюда, — поводит бородой хозяин. — Сюда, Иосиф.

В глубине навеса расстелен просторный бухарский ковёр. На нём пузатый майоликовый кувшин, блюдо козьего сыра, пшеничные лепёшки, свежая зелень, изюм. Все это причудливо золотят пятна солнца. Баравва входит под покров, опускается на колени. Здесь он это делает готовней, чем в синагоге.

Булькает густое красное вино. Полнятся стеклянные египетские кубки. Возлежа один против другого, Хаим и Варавва неспешно выпивают. Удоволенно урчит брюхо хозяина. Под его погуды разламываются лепёшки, смачно чавкается сыр, хрустит молодая зелень. Хозяин благодушен, он хлопает себя по животу, вновь разливает вино:

— Твоё здоровье, Иосиф!

Варавва поднимает кубок, запрокидывает голову, однако купца из виду не выпускает. Хаим отпивает глоток, потом выставляет кубок против солнца. Тень от кубка почти равновелика его лицу. Лучи пронизывают толстое стекло, густое выдержанное вино и алым маревом заливают глаза.

— Аргаман, — радостно пыхтит купец, взбалтывая в кубке вино. — Ни дать, ни взять аргаман…

Его глаза натыкаются на глаза Бараввы. Ему кажется, что в них застыло непонимание.

— Цвет такой, — пучит он масляные глаза, свободной рукой хватает край пурпурного полотнища. — Вот. — Делает глоток. — Почти такой. А добывают такую краску из раковин.

При последнем слове Варавва оживает. Хаим улавливает это, принимая за интерес, и начинает расписывать, как всё делается. Однако вскоре замечает, что сотрапезник его не слушает и, ничуть не обижаясь, обрывает:

— Собирают тех раковин на побережье. Там, куда ты, Иосиф направлялся. Ха-ха-ха! — Он благодушно чешет бороду. — А что побережье?! В Лоде не хуже. И вино, и краски. Поживёшь — сам увидишь. Поживёшь ведь? — Он чуть заискивающе заглядывает в глаза. — А, Иосиф? — И словно что-то находя в них, удовлетворённо откидывается. — Поживё-ё-ё-шь! У нас хорошо! — И как главный козырь опять выкидывает своё: — А краски-то у нас! А! И индиго! И рикпа! — Он касается желтого полотна. — А главная эта. Не пурпурная, а алая. Густа-а-я! Чуешь, как пахнет?

Нос Хаима, горбатый, мясистый нос, касается бурых ладоней.

— Талаат-шани. М-м! Божественная краска. — Он прикрывает, точно на молитве, глаза. — Истинно божественная.

Варавва принимает его излияния равнодушно. Да и что тут скажешь, если бы мог, вернее, хотел. Но Хаиму этого мало. В спокойствии ему чудится несогласие.

— Божественная, — твердит он. — Уверяю тебя, Иосиф. Во всех книгах о ней.. Не мне тебе поминать… Ты в Храме служил. Но священных писаний много. Не мудрено и минуть… А талаат-шани повсюду. И в Бытии, — он загибает пальцы, — и в книге Судий, и в Исходе, и во Второзаконии. Везде талаат-шани…

Хаим на секунду умолкает, снова оглядывает свои бурые руки.

— Ремесло моё от отца. Отец завещал нам с братом. Но брат не пожелал быть красильщиком. Уехал в Русалим, открыл сапожную лавку. А я остался. Здесь, на земле отца.

Глаза Хаима наполняются влагой — это прилив сыновей благодарности.

—  В Лоде все красят. Даже ребе. Погляди на его руки. Видел нынче в синагоге? И у тебя такие будут.

Третий кубок не изменяет направления мыслей Хаима. Только слегка кидает из стороны в сторону.

— Ремесло наше давнее, — со значением твердит он и чешет голову. — Что такое белый текстиль? Это просто белёный текстиль. Твой хитон, Иосиф, — это особая статья. Это действительно царская вещь. Но прочие… — Хаим чуть брезгливо морщится. — А возьми покрась. — Он хлопает по слегка колышащимся от ветерка полотнам. — М-м! Совсем другое дело. Красиво. Нарядно. Верно? А потому — что? — Он вскидывает палец. — Потому и цена иная. Вон шёлк обыкновенный — белёный. Что он стоит? Нет, он дорого стоит. Но вот другой — гоцей крашенный. — Тыльной стороной Хаим проводит по оранжевому полотну. — А-а?! — Он ищет восхищения в глазах сотрапезника или хотя бы согласия, но, не находя ни того ни другого, не сокрушается. — То-то и оно. Потому и стоит вдвое…

Меж цветущих апельсиновых деревьев мелькает голубая туника. По стёжке, ведущей к ручью, мягко стелется юная Юдифь.

—  М-м! — потягивается Варавва.

— То-то же! — подхватывает Хаим. Он не видит дочери — он не ведает истинной причины оживления сотрапезника. А тот, прикрывая глаза кубком, неотрывно и жадно косит вправо. Эти розовые пятки, эти тонкие щиколотки. И хоть все остальное покрыто шёлковой дымкой — для воображения преград нет. Она летит к ручью. Значит, на омовение. И распалённое воображение мигом сбрасывает все видимые и невидимые покровы.

Хаим всё упорнее чешет голову. Чешет так, словно о чём-то раздумывает. Потом, наконец, решается и кличет слугу. Слуга дожидается неподалеку и является живо.

— Почеши, Шауль, — велит хозяин и, упреждая возможные сомнения по поводу субботы, тут же добавляет. — Это можно. Верно, Иосиф?

Варавва хмыкает. Кто знает, что это означает. Но Хаим переводит его без запинки.

— Видишь?!

Слуга молча кивает, извлекая из халата черепаховый гребень, подвигает ближе блюдо для омовения рук, и Хаим клонит над ним голову. Чешет слуга умело. Варавва оценивает это со знанием дела. Он пропускает гребень и так, и сяк, то вдоль “шерсти”, то попёрек, то замедляет ход гребня, то убыстряет, не забывая при этом снимать с зубцов невидимые былинки.

Лица Хаима не видно, но по его расплывшейся фигуре чувствуется, что он доволен. Осязаемое удовольствие доставляют прикосновения гребня, но ещё больше обласканы упёртые в блюдо глаза.

— Вошки-блошки, — ласково воркует Хаим, водя пальцем по воде. — Слава Создателю! Пока вы есть — мои дети будут сыты!

Хаим пьяноват. Однако пьяноват не настолько, чтобы не отдавать отчёта своим словам.

— Я не богохульствую, Иосиф! Видит бог! Это правда, что я говорю. Она ведь божья тварь, эта вошь. Титулов, сословий она не знает. Кусает и тех, и других. И нас, смертных, и ребе и — господи, помилуй! — первосвященников.

Раздаётся задушливый смешок.

— Видел бы ты, как Гамалиил вот эдак передёрнулся. — Спина Хаима скособочилась. — Это она… И Каифу… — По блюду пробегает радостная рябь. — И Савла она… И…

Смешок вдруг пресекается. Нависает молчание. Хаим медленно поднимает всклокоченную от гребня голову. Глаза его выпучены.

— А того?! — Голос его пресекается. Варавва догадывается, кого поминает Хаим, но виду не подаёт.

— Не зна-а-а-ю, — словно сам себе говорит Хаим. — Не заметил. Струпья видел. Язвы… После бичей… Но расчёсов… — Он качает головой, — не-е… Я ведь знаю, какие от вошки расчёсы.

В глазах Хаима смятение. Однако явно не оттого, чего он не заметил. Тем более что это не единственное, что прошло, не коснувшись его сознанья.

Варавва лениво жуёт сыр, глядит на купца. В глазах его любопытство, но больше — презрения. Миражи прошлого его не занимают. Он живёт сегодняшним днём. И только этот миг ещё может что-то значить.

— А брат? – вдруг добавляет Хаим, словно невпопад и будто продолжая начатое. – Что-то с ним стряслось. А Шауль? Ты не заметил? Я зову «Агасфер, Агасфер», а он будто не слышит.

Шауль молчит, утянув голову в плечи, гребень в его руке подрагивает.

— И от лавки его все стали шарахаться, — тонкий голос Хаима истончается до шёпота, — словно там чума.

Слуга при этих словах икает.

Хаим машет рукой.

— Ступай, Шауль!

Хозяин раздражён. Он хватает кувшин, плещет через край вина, запрокидывает голову. Пьёт жадно, давясь и захлебываясь, аж по бороде течёт, словно в глотке его разверзлась геенна огненная.

— Ху! — наконец отрывается Хаим и ставит кубок на ковёр. Пламя, кажется, погашено. Наваждение медленно исчезает, и через минуту-другую уже как ни в чем не бывало Хаим снова принимается славить своих блох и вошек.

— Ты не смейся, Иосиф. Она мала, но она… владыка. И здесь, и в Риме владыка. — Это слово явно нравится Хаиму. — И патриции, и плебс — все под ней…

Варавва усмехается.

— Не веришь! — Хаим пускается в рассуждения. — Вот в Риме термы — бани такие. У нас тоже теперь строят. Маслятся там, умащаются, скребут — всю грязь сдирают. Едва не вместе с кожей. Парят в горячей воде. Думают — всё. А вошь-то она — не дура, она в терму не ползёт. Она переждёт снаружи, а потом чистенького-то — цап! Ха-ха-ха! Вот он и ёжится, вот он и чешется, голубчик… Худо ему… Но это полбеды. Жена его мается. Ни покою ему не даёт, ничего другого. Ха-ха! А это уже беда. Что делать? Хмурится он, ругается. Наконец, даёт жене кошель, и она бежит — куда? — да в лавку к купцу, который торгует шёлковыми туниками. То есть ко мне. А почему? Потому что шёлка вошка боится. Не смелится на него льнуть.

Хаим совсем расслабляется. Взор его снова замасливается, устремляется куда-то вдаль.

— Шё-ёлк… Шёлк — господин прилавка. Мой покойный отец в Коканд за ним ходил. В Поднебесной не был, а в Коканд, Самарканд ходил. Согдийский шёлк — всем шелкам шёлк. Оттуда и привозил.

Хаим снова разливает вино и всхохатывает:

— Вошка! Вот я и говорю, что она — царица. Давай выпьем, Иосиф, за её здоровье! Прости, Сущий, раба твоего грешного. И за ту, что на нас, и за ту, что на дубах!

*  *  *

Утром Варавва встаёт с тяжёлой головой. День пасмурный, всё небо в серой пелене. Под стать ему и вести. Первая достигает ушей Вараввы за завтраком. Оказывается, Юдифь готовят к свадьбе. Другую он слышит от крестьян возле ручья: дозор карательной манипулы ищет владельца какого-то ножа.

К обеду Варавва приходит с пустой склянкой. Хаим понимающе хмурится — ему тоже нынче не по себе. Не надо, ох не надо было накануне так много пить. Тем более сейчас, когда близится свадьба, а главное — получен большой заказ на крашеный шёлк.

С обедом Хаим торопит. “Работать, работать!” — подгоняет он, норовя всем дать дело. Даже маленький Давид не остается без поручения: отец посылает его на берег ручья собирать красные камни.

Вечером Варавва снова возвращается с пустым кувшинцем. Как и до обеда, он опять пролежал под деревом. Хаим недовольно поводит большим носом и молча навешивает склянку на крючок.

К обеду следующего дня история повторяется. Хаим встречает работника сухо и холодно, а когда берет в руки кувшинец, не выдерживает:

— Я понимаю, когда мало… Но когда совсем!..

После обеда в дубовую рощу вызывается работать Юдифь. У отца большой заказ, нужна алая краска, а основа на исходе. Разве может она сидеть сложа руки?! А покровы для свитка Торы она вышить успеет. До свадьбы ещё неделя.

— И я, папа.., — вторит сестре Давид.

Роща пронизана лучами солнца. Дубы стоят вольно и разрозненно. Но вокруг множество кустов, и они создают немало укромных уголков.

Варавва лежит в терновнике. Это такой же куст, в каком он хоронился десять дней назад, когда следил за казнью. Тот был почти голый, потому колючий. А этот зазеленел, вот-вот зацветёт — колючки прикрыл листвой, почти не царапает.

Когда Юдифь оказывается подле его залёжки, Варавва делает короткий бросок. Крик, занявшийся в нежном горле, тут же гаснет, придавленный потной ладонью. Юдифь запрокидывается. Небо, на миг открывшееся её глазам, заслоняется чьей-то тенью. Падая навзничь, она оторопело глядит перед собой. Короткая борода, хищный нос, мокрые губы… Это Иосиф. Немой работник, которого отец подобрал по дороге из Русалима. Все эти дни она чувствовала на себе его обжигающие взгляды. В субботу это было совсем близко. Но сейчас… Юдифь обмирает. Её пронизывает страх. Страх от тени, метнувшейся из кустов, от своего резкого падения, от этого прерывистого нечистого дыхания и особенно — этих закипающих кровью глаз. Но это, оказывается, ещё не всё. Раздаётся голос. Точно заворожённая, Юдифь переводит глаза на чёрную впадину рта. За неполную неделю она привыкла к мыканью, к животной икоте, но чтобы голос… Она в ужасе глядит в рот. Слюна… Какие-то слова… Кто он, этот Иосиф? Человек или оборотень? И что ему от неё надо? Собравшись с духом, Юдифь пытается понять. Слова не вяжутся друг с другом. Но смысл всё же доходит.

В Лоде — солдаты карательной манипулы. Они ищут владельца ножа, которым был зарезан римский легионер. Этот нож принадлежит Хаиму, её отцу. Узнают ромеи о том или не узнают — зависит от неё, Юдифи.

Юдифь слышала о пропаже. Она пытается что-то ответить. Рот уже свободен, а голоса нет. Отнялся язык? Или это дьявол вырвал его?

— Ну, так что? — переспрашивает Варавва. — Доложить ромеям?

— Нет! — кричит Юдифь, но голоса не слышно, и она мотает головой. — Не-ет!

— Нет? — уточняет Варавва. — Тогда раздевайся.

Раздеваться? Лицо Юдифи, перекошено ужасом. От стыда она зажмуривает глаза. А Варавва своих налитых не отводит. Такая она ещё желанней. Рот переполняется слюной, кадык ходит ходуном, не успевая сглатывать. Он с трудом сдерживается, чтобы не сорвать эти лёгкие покровы, но едва ли не впервые чует, что это замедленное постижение доставляет ему удовольствие.

— Давай, гордячка, — стоя на коленях, цедит он, — давай…

Обнажаются девичьи плечи, грудь, живот, бёдра.

У неё белое, как карарский мрамор, тело. Такое белое, какое Варавва видел у статуи Венеры. Богиня покоилась на отмели в морской воде. Там сновали рыбёшки и лежало множество раковин. Одна из них гнездилась у Венеры в паху.

Варавва свирепо тянет ноздрями. Запах устрицы. Он чует его. Языку тесно… Вот сейчас… Вот…

Но тут доносится чей-то возглас. Это не Юдифь, нет. Это откуда-то со стороны. Варавва резко оборачивается. Кто это? За кустом, застыв от изумления, стоит маленький Давид. Взгляды их пересекаются. Давид снова вскрикивает и устремляется прочь.

— Тихо, — бросает Варавва. — Лежи смирно, — и кидается следом за мальчиком.

В окрестностях рощи ни души. Лишь мелькает щуплая спина убегающего ребёнка. Баравва сплёвывает ополонившую глотку слюну и с уверенной ленцой в пять-шесть прыжков настигает беглеца. Мальчуган затравленно озирается. Луч солнца вспыхивает на его фляжке — она висит на голубой ленточке.

— Нет, — выдавливает Давид, пытаясь закричать. Поздно. Грубая ладонь накрывает его рот, а другая рука почти играючи касается его шеи. Тусклое железо довершает всё легко и равнодушно.

Господи! Почему Ты не испепелишь его! Отчего не меркнут Твои небеса! Отчего не обрушится праведная молния! Всё по-прежнему светло и тихо — журчит ручей, шелестит молодая листва, гомонят и посвистывают птицы. Разве можно так, Господи!

Маленькое тельце оседает к подножью столетнего дуба. Склянка скатывается под запрокинутую голову. Варавва коротко озирается и, не мешкая более, устремляется назад. Он озабочен только одним: там ли?..

Юдифь на месте — там, где он её оставил. Она лежит покорная и доступная, словно та затопленная на отмели статуя. Кажется, что она окаменела, до того бела и неподвижна. И только жилка, бьющаяся над левым соском, показывает, что она жива.

В дом Хаима Варавва возвращается один. Хозяин встречает его настороженно. Варавва протягивает ему фляжку. Горлышко её перевязано голубой ленточкой.

— О! — взвешивая на ладони сосуд, восхищенно отзывается Хаим. — Полная! Да какая нынче густая! Молодец Иосиф! Ты добрый работник! Я всегда это говорил! — Ноздри его трепещут, раздуваются. Он начинает принюхиваться. Глаза ещё горят, но уже морщится лоб. Он снова заглядывает в отверстие. Замирает. Плечи его обмякают и, судорожно сжимая склянку — боясь обронить и не в силах удержать, — он медленно-медленно поднимает голову:

— Что это?

Варавва кривит красный рот и сквозь зубы цедит:

— Тебе на багряницу…

  • Проза
  • Комментарии выключены

Комментарии закрыты.